Утро 98 года vs now

Весь день не одевался, даже к обеду — блаженное безделье, счастливая пижама из одних трусов. В шесть вечера звонил знакомым, впрочем по делам, но те были уже безудержно пьяны, а был будто только проснувшимся.

Разбирая словесные завалы по компьютерным закуткам, набрёл на стародавний кусок пробуждения, как Гала заставляла Дали рисовать и он писал сранья, так я отчего-то, помню, записывал.

утрами (Соколов говорил о первостатейной рифме к слову “перламутр” — утр) дальними, давними писалось нижебудеприведённое … Но было ли? Взаправду? Не думаю, знаю только, что теперь много иначе.

“Утро, как всегда, сподличало, войдя без стука и застав меня спящим, разметавшимся. Я даже не проснулся, когда жаркий луч вперился в пятку и медленно пополз по ноге, задевая волоски, колыша и тревожа их своим горячим дыханием. Бесстыжие поползновения лучика-указки процарапали загарную полоску от икры до ягодицы, и если завтра я буду лежать слегка под углом, а послезавтра — тоже под ним, но другим, поворачиваясь каждый раз на одинаковое количество градусов, то, возможно, я стану похож на зебру или уссурийского тигра, или хотя бы на енота-полоскуна. Не исключено также, что подобные сомнамбулические солнечные ванны доведут до ожога, но лежа в оцепенелом пару мечтаний мне приятно думать, что я неопалим. Зебры очень быстрые, тигры смелые и сильные, а вот енот-полоскун скорее срисован с меня, чем я — с него, поэтому от нахала мне ничего не надо.

Из-за шторы вынырнул второй лучик, выпустив когти, провел мне по лицу, задел бровь, и, оставив пунктирные дорожки алмазной огранки, рванул исполинской петардой в самом сердце глазного нерва. Осколок стекла попал внутрь, озарив полутемную сцену сна всполохами небывалых сокровищ. Я, по-видимому, озверев, ударил лучик наотмашь, отбросил его далеко на восток, за Камчатку, обшаривать пролив между Сикокку и Хокайду. Бессознательно я бью очень сильно, очень. Квант света облетел Землю по экватору так много раз, что успел выучить рельеф волн до последней складки, а в моей голове недовольный режиссер только попросил выключить рампу подоспевших сатиновых статистов; и пока будет гаснуть спираль накаливания, я зачерпну неяркого свечения в ладонь, сожму пальцы в кулак, пару капель охряного свята стекут на костяшки — капли совсем не жгутся и невесть откуда проступившие глупые девицы вдруг скажут: Данко, данко, скажут так дивно, что на миг поверишь, будто они читали Горького. Но ничего кроме сладкого в моей утренней дреме не подают, я закажу то же, что и все: два капучино и крекер, нет, два крекера и капучино, нет: я попросил бы вас об одолжении: литровая банка малины; поставьте, пожалуйста, позади лампу дневного света и много желтой фольги раскидайте буквально повсюду и тогда в месте склейки, да, по всему помещению, везде где только помещен я, лампа дневного света и банка с малиной. Место склейки моего глаза с навылет светящейся ягодой создаст цвет, спрятанный у меня в кулаке. Руке тепло, я кладу за шиворот солнечного зайчика и ежусь от горячей волны пронизывающего счастья.”

Открытое письмо турецкого султана

Дима!
Утроено энергично, самоподбадривая: Дима!

Да, Дима!

Так спасиб же объемля горазд всю его фигуру из стати и пыли — спасиб же! Но ты ж же — молодь! Гарцеват! Витиеват, ораторствуя для сильных, знающих лоск трепещущих словесов! Ууу! Ааа! Ррр-рык!

Бодьоро: Эх!

Еду утрянью (серой набрякшей дрянью) к послам республики, стану бить челобитную и молить о выдаче грамоты для свидания. Для рукопожатий и пенных кубков. Авось, столкуюсь — так и не откажут.

Езжу многомильно, скороходом, с записочками — из пункта А в пункт Б, там отмечаюсь в трактире, и немедля отправляюсь назад, спеша с доносом. Разносолами меня не почуют, но свои полпинты с огуречной краюхой взыскую. Турнут не дай же бог и без приработка куковать век, опылять чужие гнездовья. Золотари в зависти, завистники — ездун да и с доходом, я ж кручинюсь, недужу. Дожди зачастили, и пронзая их сплошную пелену на своём кауром, грущу об оседлости, степенности, надёжном притороче, ан нет — мряка.

Перелистня везомые пакеты, рад получаемыми от тебя треуголками весьма, хоть мой ответный письмоноша стал сбоить и хандрить, да недужить ломотой.

Припоминаю давнишнее:

Младотурком я рысил на ишаке по острову Мраморного моря, а со склона спускались конные сельджуки, и я не свернул, и нехристь отступила, а на вершине холма стоял храм. Невдалеке были дощатые столы, мы пили на них домашнее сухое и уплетали буреки — о, эти крохи сырных буреков! Без че, запросто, накоротке, они малы и пленительны, хрустящие треугольники с белым вкусом.

Теперь обретаясь всё более в памятных закутках, таращу свои двоякие вперь, к наскоком покорённой жимолости. С повиликой — непременно помешивать надо повиликой, иначе выйдет дрянь из самого начала цидульки.

Это всё говорю совершенно радушно, блаженно млея в преддверии.

Соглядатай

Пять мужчин на дощатой террасе в полосатых пижамах танцуют вальс

О мир-вольвокс, о достоевскиймо бегуще тучи! Мы пропали.

Пятеро: субару форестер, мазда шестьсотдвадцатьшесть, джип врагнлер, какой-то большой крайслер и помятая хонда цивик, их было пятеро, они были покорны дню, свету, лучам, закату, дороге, асфальту, зелёным деревьям, льющимся сплошной вязкой пастой по бокам блестящей дороги.

Совершенно посторонние, вечером едущие с работы машины, в мешанине таких же других машин, внезапно. Не спросясь и не сговариваясь, начинают играть в пятнашки, с салки-догонялки, понарошку, не для спортивного гоночного азарта, а от полноты жизни, от молодости шин, от пьяного бензина, от ожогов зеркал. Вдоль магистрали девяносто пять интерстейт, несясь. От искры зажигания, побежавшей невидимо между. Как щенки.

Беспричинно затеялась чехарда, какой-то большой крайслер нёсся впереди, и к его носу приладилась помятая хонда цивик, а в их длинной косой тени, подскакивая, бежали субару форестер и джип врагнлер, и, оставляя позади прочих, выскочили на солнечную лужайку, пустынную, светлую, и стали выписывать фортеля. Выстроятся клином, белый большой крайслер впереди, джип вранглер справа, а серая помятая хонда слева, и субару форестер, чёрный, новый, блестящий, бежит их замыкать, ромбировать фигуру. И тут же рассыплются все, распадутся вмиг, метнутся к правому ряду, как будто полиция замаячила, выстроятся в линейку, и мчат, только вишнёвая мазда шестьсотдвадцатьшесть впереди, ни то охраняет, ни то гордячка, ни то беглянка.

И потом все разом схватятся и переметнуться на ту сторону, на левый край, скоростной, обжигающий, ветряный – и образуют гусеницу-пяденицу, которая волнится, горбиться, изгибает тело и подтягивает отставшую свою долю. Тут уже и мазда шестьсотдвадцатьшесть вплелась. А потом вновь врассыпную, позабытой шахматной партией, небрежно смахивая пешки – все пешки, кто бы ни был, шартрез королей несут взапуски сами короли, и только жёлтый джип вранглер возлежит в центре, на широких кожаных подушках, облокотившись.

А потом заплетать косу асфальтовой подруге, уложить в три тяжёлый, ладных ряда, вплести бант мазды шестьсотдвадцатьшестой, заменить на лилию какого-то большого крайслера, подвязать серыми шариками помятой хонды цивик.

Но новая игра в парад и змейку, и серобрюхие помятая хонда цивик и джип врагнлер бесшовно сходятся со сверкающими маздой шестьстодвадцатьшестой и субару форестер, встречаются как перчатка и кулак, подогнанные пазы и застёжка какого-то большого крайслера замыкает зигзаг, клац.

Просто нестись, не обгоняя друг друга, девяносто пять миль в час, прочих нет, сквозь них, насквозь. Чтобы вдруг рассоединиться разобщиться, так же нежданно. Разбрестись, раствориться, как никогда не было.

По морям, играя, носится с миноносцем миноносица.

Идея языкознания

Интересная мысль нежданно клюнула меня в темя: нахуй этот английский.

Вот звонишь, к примеру в университет или в научное какое учреждение, или в крупный киноцентр — и надо сразу на русском. И когда пишешь — тоже, сразу надо на русском писать. Потому что всё равно обязательно в большом умном учреждении полно русских. Как они туда просачиваются-проникают — неведомо, только их тьма по сусекам запрятана, и все по-английски картавят. Даже и вовсе это не важно — как они туда внедряются. Но только обязательно есть.

И если такая практика распространится, то русских этих станет ещё даже больше. Потому что уж сколько звонит всюду, и приходит, это вовсе не описать. И тоже на английском своём картавят. И билетёр знает, что русские это пришли, но стесняется им по-русски ответить — вдруг эти учёные русские три года талдычили фразу “здравствуйте. мы здесь видеть куратора Иванова” и нельзя раскрывать их, ибо они обидятся.

И даже с явно нерусскими надо тоже по-русски говорить. Чтобы культуры нашей стало больше. Вот, станут думать, великая культура! И начнут тогда учить наш великий язык. И тогда откроются дополнительные места в университетах — и многие русские сразу туда — шасть! Даже если и вакансия была профессора архитектуры (я вовсе не намекаю на итальянцев), всё одно — русский туда просочится, потому что у него общая культура выше.

Чем больше будет нужды в русском языке, тем чаще станут покупать наши книги, наши журналы, наши статьи, вообще всякое говно. Поэтому нужно говорить на русском языке со всеми — это маркетинг у нас такой, постнефтяной. Да, панславянизм под короной русского языка (я вовсе не намекаю на евреев) — это есть постнефтяной маркетинг.

И под русскими совсем смешно понимать русских — русские это мы, мы все, кто по-русски сказать может. Но пока не хочет. А надо захотеть и все прибудем с прибытком.

А я как раз хотел спросить чего-то в Стэнфорде — вот я им сейчас по-русски и напишу. И в Сан-Хосе хотел насчёт работы позвонить, там надо Джо позвать — что ж, мне по-русски Джо не позовут? Определённо, нахуй этот английский.

Бегущей строкой

Выходит, что этот юзер ни к кому не имеет отношения. Что говорит о чём? О полном и всеобщем пиздеце, воплотившемся и осуществившемся. Потому что этот юзер добавил всю тусовку себе во френд-лист — заметьте, мало ли в Бразилии донов Педров, но вошли некоторые, которые.

А дальше — о, комизм, каждый стал указывать на каждого, предполагая именно указанного быть автором опуса. Я писал сегодня, письмом: “да, кризис авторства с романом гной показывает что? Показывает, что так писать нельзя, что роман и вправду гной, что все думают друг на друга и тычут пальцам всяк во всякого, допуская любого в гипотетического отца. Что написан он неумело. То есть?
Меня смутила там фотка — это автопортрет мексиканской авангардной художницы, причисляемой к сюрреалистам, она совсем не известна в России.”

Любезная ratri выдвинула меня в кандидаты и соискатели — смею заверить, я не писал этого, а вот, что писал я eugeneizу:
“Какие страсти разгорелись из-за романа гной! Все пытают друг друга, окольными путями вызнавая — вот уж воистину смерть автора — кто же автор, под подозрением ходит каждый важный. Меня окольно пытались прощупать дважды — и честнейшие люди, а так исподволь подводят невод, что хочется вскричать — нет, нет, поверьте — я изгнал ЖЭКи из своих лексем навечно, навсегда :-)”

Честно сказать, я жду имени художницы. Кто знает — тот отец. Но знать это имя может, по моим прикидкам, только один поклонник современной живописи.

В ЖЖ намедни всамделишно сковырнулся с горы автор, его фарфоровая голова укатилась в кустистые ебени, где была расплавлена подоспевшей лужицей магмы. Осколки тела методично собирали в матерчатые мешочки пионеры шестой дружины. Долгие дебаты о судьбе бедолажного текста на планёрке патриархов не прояснили генезиса произведения, чьим породителем считается разлетевшийся вдрызг герой. Сейчас идёт процесс правоприемничества и аналитики РЖ пророчат светлую будущность бесхозным запасам словоматериалов.

яко глас твой сладок и образ твой красен

Бачив живаго пыздецА, вин йишов в руковичках та блакитной краватке, розмовляя дивною мовой: syarzhuk

В целом же, хотел бы вернуться самостийно або ще навколы самотушки к вопросу, о дурном русской культурной нише обозначении меркувальника, о тщете словечка заповидного, вагидного, о слове “друг” в контексте текста Живаго Писания.

Я предлагал, когда было обсуждение перевода интерфейса, убрать этот жупел, заменив его много более верным — читатель, бинарностью читающий-читаемый, или же по-читающий – по-читаемый, что и вежливее, и ироничнее, что и надо.

Други мои, братья и сёстры, сварьтесь no more, челомкайтесь же многие и долгие. В чтениях ли, в радостях ли — а лишь то не имает справжнего значення, что все на есть на земле мои дружелюбные любови по норам прячутся есть, так и то что читаецкаатль многого жиру мя е.

Дивней дивного, кто в жены возьмет уродину прибытка ради, рече Даниила Заточник, отдзыньдзыреливая нас на попятный, в клобуках промахивая проходные кубарэ, и вон далее вдоль всякого итиля, что ни по за есть. Дружина верный моя-ли, твоя-ли, молотильника ли с окраины, что околесицу несть горазд аль и вовсе охальника лыкового, невезучего — всё божьи твари. А что кто где читать не горазд, писать могатырь слабок — то о писмьовности восторг хвощу, на персоналии не зарясь.

Странны бывают враги, страньше стократ недруги, досуг ли охоча, сусеки ль чихвоща, а только жил перетёру не бывать есть.

Invitation for beheading

СТОЙТЕ!

Стойте, я вам говорю, стоять!

Немедля dolce_vita в зад, без промедлений — куда?

Куда улепетнул кудрявый ангел? Его не ценили, не чтили — нет ЖЕ, отнюдь нет, строго обратно — перед ним благоговели, боялись, трепетали комментировать, но всегда читали с неподдельным интересом, лишь боясь сморозить какое-нибудь очередное не то. И что же? И вот его нет, вот его нет … В рассвете лета, оставив на столе печальную записку — к обеду не ждите.

Dear R, excuse me my phonetic English standing for your name.
Your last lust couldn’t come out so badly you decided to erase the whole journal, could it? Your proceeding of early termination of young although virtually eternal life should be cancelled, our (I mean academicals colloquialism of just a single person, still:) community does not accept this freewill escape, U’ll be brought back by any means. This pagan voluntarism is not an option nowadays. It’s not threatening, of course, sorry for been a kind of a jerk — but believe it or not, we (and again it might be an exaggeration) do not let U collapse in solemn solitude.
My last and only question is if no one was brute enough to compel you committing the crime of the virtual suicide? Otherwise you’ll be blamed and prosecuted under current law, with no excuse or ex curse whenever imprecated whomever by.

Пусть there are only few admirers of your blossoming verbal gift right now, hence they are devoted and contributive as well as excessively stubborn concerning U being back.

Так вернись же, о первостатейная, превосходящая силами соперников, ловкая, сильная, рождённая из пены морской, вовсе не мирской скройки таинственной тройственной души чаровница-ворожея-witch.

футбол болеть могу-умею, сука, наших жалко!

Наши продули, блять, в пизду, в хуй, к ебеням всем собачьим — и кому? Фрицам, теперь жопомордые брунхильды будут три месяца кряду вываливать холодцовую грудь и подчевать аппетиты викторианских футбольщиков свежесброженным отцеженным пивком, левая титька — lights, правая — поттер, гори он в аду, поить до упаду усрачки красу и гордость судейского арийства.

Ведь как обернулось — вышло полнейшей катавасией — наши же пробили гол сбоку, а трусливые прусаки заслонились рукой, сарделеченой ручищей от прямовратного мяча точёного зубастого адидаса, немецкого сникерса на наших ногастых мослах. И покатился прямо-прямёхонько по линии, величавый колобок в крапинку, нипель вкраплением бледным, сосочным, млечным.

И было бы всё посреди поля, то и хуй бы с ним, но ведь на линии ворот! Как же так, граждане судьи, как? Я вам сейчас всё объясню — не мог после всего этого бузотёр из ирландских башибузуков Robert Jacobs не дать по морде своему немецком другу. приехавшему к своему американскомe другу погостить да пососать пивка всласть — не мог! Ведь наши друзья были так близки, что разъёбанным табло привечая мух, фашист всё же праздновал и откупоривал, всей многодетной американской семьёй, свою победу в поражении.

Говно какое, да за такие дела в центре поля ебут карточками и свистками и скамейками, а тут — на линии ворот, а эти падлы в хуй не дуют, в пизду не смотрят, знай, ебуться в телевизор, опозор! опозор! опозор!

Отчего я обожаю Тредиаковского

P.S. Мирволю — это я у бавки (paslen) спёр, пока он там в анабиозе. Совсем забыл такое хорошее слово.

От того, что тредиаковский славянослогал и ёрничал, до всяких Хейзинга с Людвигами, и, сквозно тонический, ставил угол вопроса в каждую строфу, будучи вполне серьёзен притом. Его сложение кажется нынче неуклюжим, но не мне — я мирволю ему, блазню и баюкаю густую артикуляцию насыщенных согласных, тягость перетёков, искристый юморок.

Даже решил внести дневникно, вывести купно — одно из наилюбимейших, позже выхолощенных новомодщиной, стихотворений о Париже, где в единственном случае естественно сплетены Сена, Елисейский поля и напрочь нет ни Эйфеля, ни его уродливого творения. Конечно, восторженность сплошь сегодняшняя, с призмой дня в монокле, наивная гениальность строк просто прошла через века и через головы поэтов управительств.

Тредиаковский — это самый верный русский “а что если”, висящий в воздухе и по сию пору. А что если не Ломоносов с его культом юношей и наук и возвижением автономных памятников неавтохтонам, не Пушкин и не так далее акмеизм, а всё же терпкий и упорный Тредиаковский, много ближе русскоговорному такту, речистый на родных озимых, кажется, коренастый да кряжистый, озорной без ханжества. Конечно, все эти “если бы, да кабы, да во рту росли грибы, да был бы ни рот, а целый огород” пустопорожни и выхолощены неумолимыми временами, но отчего бы и не раззадориться миражом.

Предтеча речевины (сам, впрочем, уже вполне волне), его строки “Чрез тебя лимфы текут все прохладны, нимфы гуляя поют песни складны любо играет и Аполлон с музы в лиры и в гусли, также и в флейдузы” есть успешный, отчётливый и не слишком востребованный указатель к внутренней рифме (лимфы-нимфы, гуляя-играет), к кратким прилагательным (прохладен), к недеепричастным оборотам (обособившееся гуляя), к словообразованию водосточных труб галльской фонетики.

Постоянная внутренняя рифма неброско укрепляет конструкцию стиха и ритмизирует вместо тесноватой русской силлабики (вторая строфа, катает-блистает на поверхности, их подпирает неброское “одевает”).

И чудесный новояз (ли? не ведаю, так проваливаюсь в полынью между архаикой и заумью, всегда очень соседствующих), — зимень из первой строфы, очевидно студень, омужествлённый в именительном и по прежнему женственный в родительном. Но точно зябко.

Стихи похвальные Парижу

Красное место! Драгой берег Сенски!
Тебя не лучше поля Элисейски:
Всех радостей дом и сладка покоя,
Где ни зимня нет, ни летнего зноя.

Над тобой солнце по небу катает
Смеясь, а лучше нигде не блистает.
Зефир приятный одевает цветы
Красны и вонны чрез многие леты.

Чрез тебя лимфы текут все прохладны,
Нимфы гуляя поют песни складны.
Любо играет и Аполлон с музы
В лиры и в гусли, также и в флейдузы.

Красное место! Драгой берег Сенски!
Где быть не смеет манер деревенски:
Ибо всё держишь в себе благородно,
Богам, богиням ты место природно.

Лавр напояют твои сладко воды!
В тебе желают всегда быть все роды:
Точишь млеко, мед и веселье мило,
Какого нигде истинно не было.

Красное место! Драгой берег Сенски!
Кто тя не любит? разве был дух зверски!
А я не могу никогда забыти,
Пока имею здесь на земли быти.

1728

И азартное и озорное, гимн “сугубости”

Перестань противляться сугубому жару...

Перестань противляться сугубому жару:
Две девы в твоем сердце вмястятся без свару,
Ибо ежель без любви нельзя быть счастливу,
То кто залюбит больше,
Тот счастлив есть надольше.
Люби Сильвию красну, Ирису учтиву,
И еще мало двух, быть коли надо чиву.

Мощной богини любви сладость так есть многа,
Что на ста олтарях жертва есть убога.
Ах! Коль есть сладко сердцу на то попуститься!
Одна любить не рада?
То другу искать надо,
Дабы не престать когда в похоти любиться
И не позабыть того, что в любви чинится.

Не печалься, что будешь столько любви иметь:
Ибо можно с услугой к той и той поспеть.
Льзя удоволить одну, так же и другую;
Часов во дни довольно,
От той с другой быть вольно.
Удоволив первую, доволь и вторую,
А хотя и десяток, немного сказую!

1730

Василий Кириллович Тредиаковский

растрата простаты

Как будто простота что-то решает, ясность – как будто ясное письмо проясняет смысл. Я так не думаю. Простота манит понятностью, никуда не заводит, впрочем – безопася, потом, когда уже у цели и всё рассказано, удивлённо оборачиваешься назад – эта прямая тропинка среди соблазнительных сорняков привела к своему тропиночному окончанию, сошла на нет в простодушном песчаном крещендо, прогулка удалась на славу, дважды шёл дождь, и один раз гремела буря – но пережидать их был заботливый навес, нападали троглодиты, и лишь припасённый ещё в первой сцене бинт спас от гангрены, вдалеке прошагал лев, рык пригнул к земле путешественников, тропинка на полпути скрылась из виду и казалось, что ступаешь в туманном болоте, боясь гатей, но уверенный отпечаток протектора прямоходяще двигал вперёд. Сорняк порой рисуется соблазнительным своим чертополошьим задором, фиолетовыми цветками и зазубренными дымчатыми листьями, но его соблазн построен на приёме непробиваемой дистанции, стоит соблазниться и соблазн очевидно пропадёт, и никто так и не решается ступить с голой плотной почвы во влажную гущу сельвы, вполне достаточно самой предполагаемой возможности, на деле никогда не существовавшей. Мякоть толстых стеблей, опасные хищники, ядовитые змеи и удушливые испарения плотоядных орхидей, сок гинкго, неистовые кугуары, ядовитые древолазы – их аляповатые папье-маше были расставлены на должном удалении от тропки и никогда не предполагались быть более дешёвых аттракторов. Мастерская выдумка знает прямую стёжку и заманивает пройти по ней вдоль броской мишуры, умиляясь и дрожа в комфортабельной безопасности картонного ужаса.

Я полюбил её и она сняла предо мной трусы или влюблена, я была готова на безумства, неистовства или в закатных сумерках трамвайной остановки взглянул на сидящего нищего с глазами мудреца или не в силах пошевелиться смотрел на приближающегося человека в распахнутом пальто или на краю дороги стоял дуб или повешенный висел на тостом суку вверх ногами или войдя, он не сразу предложил ему сесть, и он остался стоять или лежать или присев с интересом рассматривал новый журнал на книжной полке.

Примитивы, хоженые извивы детского очарования, драчёвые напильники и открытые купальники, подпалины волосатых ладоней очумелого рукосуйства, сосновая смола и её неизгладимый запах пожухлого янтаря. Таращиться, выглядывая из глазниц, выпадая, впадая в Ы, аэробураня и треща хрупкими деревяшками, высматривать в шушере опавшей листвы, гадостное слово листва, выискивать оброненное колечко, морщась, щурясь – пялить, втискиваться.

Простота письма — это не просто не решение проблемы (автономная простота, самолёгкость позднейшего прочтения), это и есть проблема – проблема картона, дурно несущего себя самоЁ.