Способ делания

У Теодора Эдварда младшего на заднем дворе росли два апельсиновых дерева. Каждый ноябрь он собирал фрукты, которых в общем было достаточно, чтобы обеспечивать его средних размеров стаканом сока каждое утро вплоть до весны.

Действительно, Теодор знал, что если снимать апельсины неправильно, то на следующий год фрукты не вызреют, но он не мог вспомнить, надо ли перерезать стебель ножницами или вращать апельсин до тех пор, пока он не упадёт.

Вместо того чтобы обратиться за помощью, Теодор решил, что он срежет одну половину апельсинов и скрутит другую половину.

Таким образом, каждый ноябрь деревья приносили вдвое меньше фруктов, чем в предыдущем году.

Ему казалось, что это был удовлетворительный метод до того года, когда деревья не принесли ни единого фрукта, вследствие чего Теодор умер.

мини-миниатюра, Брайн Льюис Мальтц

пер.англ.мой.

Арарат


Фильм Атома Эгояна. Самый тонкий из сделанных им на сегодня. Первая параллель — “Дар” Набокова, шедшая до конца фильма. Не столько из-за книги внутри книги, сколько из-за переклички читающего и читаемого, взаимокнституирования. С плотно связанными темами (тенями) его фильмов, вдруг обретшими тонкость и полноту – тогда, когда оказались данными пунктиром, на фоне слабого почти до пародийности внутреннего фильма (почти, потому что тема закрытая, «табуированная», не посмеёшься). С самоцитированием приёмов, с зеркалами, в которых проходят люди, судьбу которых мы никогда не узнаем – они – в зеркале, антураж другого мира.

Реклама отвратительна — в рекламе только и можно (и все только и делают), что новый фильм маститого, и что повествует он о беспрецедентном холокосте, о том, как в долине Вэн турки вырезали около миллиона мирного армянского населения. Отчего я пошёл в кинотеатр по такой рецензии — это уже нюх, хуюх, чуй и прочие предвестники грозы — толчки почечуя перед ливнем, подагра перед заморозками. Зашёл сперва в зал, где давали Фриду, да благополучно вышел. Жаль, не давали ещё тут же “Поллока” (о Поллоке), “Гойя в Бордо” (сам не видел, но думаю, что о Гойе в Бордо), и выходящий в следующем году “Девушка с жемчужными серьгами” (о Вермеере). Я не прошу показывать деррековский Караваджо (о Караваджо). Я прошу, чтобы фильму, в частности, об Аршиле Горки сопутствовала реклама или предуведомления, говорящие о том, что этот фильм также затрагивает Аршила Горки.

Фильм многопластовый, все пласты взаимопроникают, переплетаются, совпадение, подсказка бога (перст) становятся, наконец, общим местом — изжитым приёмом на обочине канвы.

Сейчас попробую: это фильм об армянском мальчике, возвращающемся из Турции, где он снимал места рождения и жизни Аршила Горки. О его связи со своей сестрой (сводной), которая приходится дочерью человеку, покончившему с собой. О матери мальчика, которая является специалистом и автором книги об Аршиле Горки, которая жила последние годы с отцом вышеупомянутой сводной сестры до того, как он совершил самоубийство. О смотрителе музея, который слушает лекцию о художнике, которую читает мать армянского мальчика. Если я буду продолжать в том же духе, я усну :-)

Внутри фильма снимают фильм — фильм о холокосте, о массовом уничтожении турками армян в 1915 году. Фильм бездарный, нудный, шаблонный. Снимают его армяне, которые мечтают показать миру, чтобы мир не забыл. С нарушением исторической перспективы, где самая очевидная нелепость — возвышающаяся гора Арарат, которой никак не может быть видно с места развёртывания событий. Сценариста играет Эрик Багасян, режиссёра играет Шарль Азновур, удивительно, что мать не иргает Шер (её играет жена Атома Эгояна, Арсин Ханджиан). Фильм, который они снимают, называется Арарат.

Во время съемок фильма через площадку проходит нанятая консультантом Арсин Ханджиан — и тогда врач, лечащий кого-то, не выходя из роли, в ярости, что сцену прервали, говорит: Этот ребёнок истекает кровью. Его может спасти только чудо. Его беременную сестру изнасиловали на его глазах, а потом вспороли ей живот. Его матери вырвали с мясом груди и оставили умирать, его отцу выкололи глаза. Единственное надежда — спасение этого мальчика. And who the fuck are you to interrupt us?

Американский врач точь-в-точь Чехов, только что низкоросл. Та же медицинская расширенная эспаньолка, пронзительность взгляда. По его книге собственно и написан сценарий внутреннего фильма. Он реальный персонаж, его воспоминания вышли в 51 году с названием “Американский врач в Турции”.

После посещения лекции об Аршиле Горки режиссёру и сценаристу приходит в голову ввести в фильм Аршила Горки — мысль со всех точек зрения дурацкая. Скажите, как вам момент, где Аршил снимает с убитого турка ружьё? Вежливая улыбка — я посмотрю на экране … Кино, которое снимают, имеет смысл только на смотровой площадке, только в павильоне — на экране оно оборачивается бессильным лубком, набором штампов, запечатлением невыразимого ужаса, который невыразим тем, что не запечатлеваем (насилование женщины, которую за руку держит её дочка, обливание керосином голых девушек с последующим факелом, убийство детей из пистолета). Но живая сцена с турецким генералом, который в форме и при регалиях разговаривает с режиссёром, стоящим позади выключенных софитов. Неожиданные эпизоды с отходом камеры из павильона в зал. Когда из белого, словно пудрой присыпанного кадра, камера плавно переходит в живой чёрно-жёлтый полумрак.

Упомянутый мельком музейный смотритель ругается с отцом ещё в самом начале фильма. И требует пересмотреть строгость, ригидность — отец работает таможенном офицером эмиграционной службы и невыносим в общении. Иначе мы тебе не рады больше в нашем доме — инцидент происходит после того, как турецкому актёру и товарищу служителя сын говорит — Ты же не веришь в Бога. Через десять минут этому весёлому турку позвонят и скажут, что он получил роль в новом фильме, роль турецкого генерала, вырезающего беспощадно целый народ — позвонят в тот момент, когда в музее идёт детская экскурсия — и актёр смешно затопает, развлекая ребят.

Весь хронологически верхний пласт фильма происходит совершенно невероятная сцена — таможенный офицер расспрашивает въезжающего из Турции парня о том, что он делал в Турции. Отводит его в отдельный кабинет, не спеша беседует, вникает в сказанное. Создаётся ощущение полного абсурда. Пока не догадываешься, что нельзя забывать о том, что ты в кино. Ты всё время в кино — хотя офицеры на контроле не занимаются расследованием чего бы то ни было, этот (Кристофер Пламмер) — будет, потому что фильм никогда не отступает. Будет смотреть на запечатанные бобины, будет смотреть на видеозапись «Мадонны с младенцем» из церкви подле деревни, где вырос Горки. И будет говорить парню — понимаешь, собака придёт сюда, понюхает, скажет ГАВ! — и всё, и этот твой приговор. Я буду думать о том, что сегодня мой последний день на работе, а собака не будет об этом думать.

Служитель музея хватает бегущую с ножом на картину Горки “Художник со своей матерью” любовницу парня, которого будет допрашивать его отец месяц спустя. Её посадят. А парень выйдет из секции международного аэропорта в объятия матери. Которая уехала с премьеры фильма Арарат — встретить своего сына.

Выписки из дедовских штудий враждебности Луны

(continued)
2.

Насколько уже эта штука отдрейфовала в косомс? Сто восемьдеся сантиметров после превого лазерного замера, 1969.

Не столько дрейфует, учитываю коннотацию “бесцельности”,

но скорее намеренно, решительно —

как бы “отрываясь от гравитаци Земли”,

сантиметры каждый год, ускоряясь. Ускоряясь.

(Необходимость в различении/тождестве … территориальное расположение попирает инстинкт общей границы — ежегодный изгой, одиночка, , и т.д.)

В настоящий момент нет действенного способа уговорить Луну вернуться. Безответна прямому контакту космонавтов/астронавтов. Предприняты попытки телепатического контакта. Пока безрезультатно. Продолжаем посылать.

3.

Луна полна, но тускла, как десятиватная лампочка.

Моё собственное здоровье ухудшается: сахар в крови, тошнота, приступы безумия.

Прилив спадает,

разведение моллюсков невозможно без маски и трубки.

Земли не крутится, а ползёт:

На вид дни нескончаемы, ночи нескончаемы …

Перепады температуры становятся нестерпимы

провёл день (71 час) в холодильнике, фальшивый ветерок.

Свет действительно гаснет, когда закрывтается дверь. Шутка. (В окончательной версии отчёта удалено).

Ночное небо полно скромнейших звёзд.

Луна никогда не любила нас, даже на минуту не думала о том, чтобы остаться

потому что мы бы так хотели. Эгоизм, эгоизм.

4.

Журналы, записки, отчёты в несгораемом запертом ящике, в подвале.

Кто продолжит, когда я прекращу,

Дабы лунный проект не был забыт?

Тому, кто читает этот отчёт — перчатка брошена.

5.

Прощай, ублюжья Луна. Груда скал и песка.

Упрямая, как вол. Счастливого изгнания.

поэма, Реймонд Сибодо

пер.англ.мой.

Спой, дери-дери-да

Как говорила Алла Борисовна о Шуре — фишка сработала, можно вставить зуб на место. Всё было хорошо, но отчего-то не была драйва — приход есть, драйва нет. Драйв есть, прихода нет. Что-то трагически не то — климат, воздух, ментальность — песни те же, исполнены хорошо — а холода и изморось. Ментально? Другорядно здесь? Вроде вначале даже как и попёрло — детки пританцовывали ещё на песне “Шлягер всех времён”, но позже, со всем ивритом/идишом и заунывными нанайскими пенсями о Солжах (Жить не по лжи) публика скуксилась, энергЕя ушла, всё стало превращаться в тихую кухонку, и я заказал очередной джин-тоник.

Псой Галактионович Короленко был только с самолёта, уставш, пел хорошо, но в избранном жанре — хорошо это ничто, надо только всем сердцем и до последней капли. Под конец, он всё же несколько обиделся на инертность, нераскачиваемость зала и спел заводного “Буратино”, акустическое техно — только вокал, чем опять сорвал аплодисменты, но не завёл зал. Людей было не сказать, чтобы чересчур …

А я после сразу ушёл. Вернулся, правда, к четырём, но это уже совсем другая история … Беседа с telo была куда как более продуктивной …

Фижмы (разбухая)

Друг Гру! Руки твои выложены чешуёй жужелиц — лепестками прокаленного хитина. Пересверки синего с зелёным, перетёки лазури в синь, белые блёстки. Ты кайман.

Гурча, друг Друга Гру! Губы плотной смоляной ночи, чуждо упругие, перламутровые расселины оскала. Нёбо обло, заглазны дуги — их брови отдельностоем. Твёрдым выпилом сидня губы — подбородок? Чешь. Выбоина. броская линия. Речи отточий — молчание, клокотание, борчи. О, эти борчи! Молча.

Борчи — тонкие шипы крочей, очередь ажурного ввыся, трож вобрья. Лактон сочленений, борозды на челе, перетянутые тремоллеющей струной — жидкий вибрант всполохов, крикливый поток бугристой патоки — магма. Борчи рассыпчаты, всклокочены, хрупки. По ним переползают пушистые торжики, палевая шерстка, зёрна глаз. Борчи эндемичны, торжики проворны.

Чур на мне одеты трофеи. Чур прыткая речушка течёт под моими окнами, чур мои окна — витражи, чур на чердаке друзья, чур в дедовом чемодане живёт ружье, чур я пыж.

Шомполом меня притапливают в гладком стволе, холод проглатывающей тьмы, упор в дробь; далеко подо мной ладонь тискает вычурный крючок, глаз рыщет жертв, мне войлочно и сухо, я пахну маслом, расправлен по краям, касаюсь растопыренными ворсинками металла, завинченной петлёй меня додавливают, я вбираю округлости плотных ядр и окончательно угнезжаюсь. Скоро выхлопнет капсюль, захрустит порох и полыхнёт ствол, плюя пепел и обожжённые края, протёртые о метал до тления, до рассыпчатого чёса — случайные волоски, песок окалины.

Гру, Гурча, други — громоздча каждодневно, в треугольной газетной малярке, я свешиваюсь с чердака и, целя в тряпичный мяч, всгикиваю — жми!

Originally published at Черенок от лопаты. Please leave any comments there.

Фижмы (разбухая)

Друг Гру! Руки твои выложены чешуёй жужелиц — лепестками прокаленного хитина. Пересверки синего с зелёным, перетёки лазури в синь, белые блёстки. Ты кайман.

Гурча, друг Друга Гру! Губы плотной смоляной ночи, чуждо упругие, перламутровые расселины оскала. Нёбо обло, заглазны дуги — их брови отдельностоем. Твёрдым выпилом сидня губы — подбородок? Чешь. Выбоина. броская линия. Речи отточий — молчание, клокотание, борчи. О, эти борчи! Молча.

Борчи — тонкие шипы крочей, очередь ажурного ввыся, трож вобрья. Лактон сочленений, борозды на челе, перетянутые тремоллеющей струной — жидкий вибрант всполохов, крикливый поток бугристой патоки — магма. Борчи рассыпчаты, всклокочены, хрупки. По ним переползают пушистые торжики, палевая шерстка, зёрна глаз. Борчи эндемичны, торжики проворны.

Чур на мне одеты трофеи. Чур прыткая речушка течёт под моими окнами, чур мои окна — витражи, чур на чердаке друзья, чур в дедовом чемодане живёт ружье, чур я пыж.

Шомполом меня притапливают в гладком стволе, холод проглатывающей тьмы, упор в дробь; далеко подо мной ладонь тискает вычурный крючок, глаз рыщет жертв, мне войлочно и сухо, я пахну маслом, расправлен по краям, касаюсь растопыренными ворсинками металла, завинченной петлёй меня додавливают, я вбираю округлости плотных ядр и окончательно угнезжаюсь. Скоро выхлопнет капсюль, захрустит порох и полыхнёт ствол, плюя пепел и обожжённые края, протёртые о метал до тления, до рассыпчатого чёса — случайные волоски, песок окалины.

Гру, Гурча, други — громоздча каждодневно, в треугольной газетной малярке, я свешиваюсь с чердака и, целя в тряпичный мяч, всгикиваю — жми!