Комары

не пить
не пить много и не пить мало и не пить

рассказывать истории

самокотски — вокруг да около, по цепи, не на ней

всё ходить, переступая

баять:

на краю Лукоморья стоял дуб, вероятно в десять раз старше луковиц и в два раза толще моря. Метнул в него булатный клинок Иван-цесаревич … на краю дороги также рос Дуболом. Блох проскач был его планидой, а Дуболом боялся блох и любил только мокриц и кусты боярышника. Ещё на краю дороги стоял клёкот диких уток. И гам переезжих свах, и часовой в портупее, и ночь, и солнце в зените и луна в надире. И жара, и погожие деньки, и стог ароматного сена, и густой туман, и заводы, и не тикающие ходики с замершими гирьками, и вороной конь, что как лист перед травой, и погоды.

на суку, подвешенный за ногу, висел седобрадый, основательный старик Стоерос. Крепок был, выл белугой, а терпел, висел, готовил себя стать корабельным лесом. Ногу заложив за ногу, дул в серебристый ус — гей-хо! ус болтался в ясном утреннем воздухе, трепеща волосинами. Сосодырь — нарекла старика детвора, потешавшаяся над закалкой Стоероса. Он же терпел.

у вещего гермафродитического кота-тиресия начинает зудеть за правым ухом, тогда он поворачивает голову на 180 градусов и продолжает приятным мягким баритоном изгиба, брезгуя прежней грубости тона:

кус-кус, заказанный в этой восточной корчме, был необыкновенно вкусен, путники умяли его вмиг и попросили хозяина, усатого, казавшегося неповоротливым турка, приготовить ещё, что было немедленно исполнено. Накладывая себе на деревянные ложки куски дымящейся баранины, гости не уставали нахваливать восточное гостеприимство, не подозревая, что к вечеру их головы буду надеты на длинные пики и выставлены на обозрение всего базара.

кот, достаточно размяв жёсткое ухо правой задней, поворачивает голову, чтобы продолжить:

шмель залетел ему в рот, но не ужалил, а свил в горле гнездо. Когда шмель хотел вылететь, он дважды погружал жало в язык, не выпуская ядовитую жидкость. Когда ему нужно было влететь, он подлетал к хозяйскому уху и зависал перед ним, как ели бы ухо было цветком гладиолуса, а шмель — слоником. Шмель жужжал известным обоим сигналом, и рот открывался.

однажды чужой завистливый шмель подлетел к левому уху, в то время как настоящий шмель завис у правого. Рот открылся и настоящий шмель влетел в рот, а завистливый шмель был перекушен белоснежными зубами пополам. Настоящий шмель похоронил половинку завистливого шмеля с большими почестями.

к морде кота подлетает муха

нет ни весны, ни счастья — говорит жаворонок Стоеросу. Тогда Стоерос выдёргивает свою ногу из петли и спрыгивает наземь, непобедимый. Он зачерпывает горсть земли прямо из утоптанной тропинки и с жадностью ест. Сосодырь — землеед, кричат сбившиеся в стайку дети. Дети, вы не знаете, что вторите, улещивает их Стоерос. Обернувшись лицом к лесу, непобедимый старик делает тройной фляг назад с переворотом, и в тот момент, когда борода его запрокинутой головы касается иван-да-марьи, из леса выходят пять мандрагор и жалят Стоероса в чресла. Беги, Сосодырь, беги — подзуживают дети. Но Стоерос яростно вступает в схватку с химерами. Вырвав у каждого животного по зловредному когтю, победитель оставляет безвредных тварей на растерзание подоспевшим кузнечикам. Нанизав пять чёрных костяных когтей на длинную жилу, одевает полученное колье себе на шею, и идёт в деревню.

муха нагло сверкает на солнце блескучим хитином, кот щурится, начинает стучать хвостом, спрыгивает с цепи и гонится за блестящей зелёной точкой. Вскоре погоня исчезает из вида, и лишь ещё какое-то время на горизонте клубится поднятая лапами пыль. Пахнет переодетыми девочками, на краю дороги стоит оцепенелый дуб, по нему упорно карабкаются муравьи, приветствуя друг друга скрещением усиков.

шкварки с душной сковородки

мокро за окном, фонари расталдыкивают конусы, и ёжусь от тумана

в упор на меня летит самолёт, проницая мрак огнегриво — пылает двумя глазами, и шумит нутром.

вспоминаю историю, как Сергей, фамилия выветрилась, Лазарев, перебегал взлётную полосу перед садящимся самолётом. Думал, что тут, как на улице в центре городе — либо он успеет, либо водитель притормозит. Говорил, что свой стрелобитный бег заканчивал долгим прыжком в кювет, когда над ним уже проходило крыло. Более всего мы веселились от того, что если бы его сбили, то как бы это было обставлено — самолётом сбит пешеход? И как, радовался Сергей, охуел пилот-водитель — бегу через дорогу я, Серёга! Не вру, ей богу.

малособытийность неисчерпаема. Пустяк зажжённой спички, накативший морок, потухшая сортирная лампочка. Начинаешь вспоминать прошлую весну — вот, год назад … Счастливо не помню, что было год назад, и было ли. А был ли год назад? А может года назад и не было.

неписом

Прозрачность зла

Ничто более не отражается в своем истинном виде ни в зеркале, ни в пропасти, которая являет собой ни что иное, как раздвоение сознания к бесконечности.

Специально посмотрел эту фразу, ввиду того, что к состоянию после оргии прибавилось ощущение исчезновения:

Затёкшими сном глазами вхожу в кафельный симулякр параши. Гибнет всё в блеске и лакировке линий. Спиной ощущая фантазм зеркала, приторачиваю себя к писсуару. Метастазы трансгрессии, освобождённое от владельца наполнение переполнено витамином Ц, неестественная белизна керамики, венчающий синий глаз детектора движения предвкушает нарцистическую удвоенность — вглядываться в отражённого себя, наблюдать за собой без искажения, привносимого наблюдателем, временно загородившим просмотр. Трансэстетика банальности — тёмносиний матовый материал, с трудом различаемый сквозь спёкшиеся щелки буркал слепо смотрит в мою грудь, не видя и того муара, который сонно поглощаю я, ожидая смыть препятствующее присутствие и погрузиться в пространство готовности нулевого уровня, пространство, словно предназначенное для появления объекта, который дезинтегрирует композицию, лишив её единсвтенно формирующей характеристики — состояния ожидания. Транссексуальность освобождённого желания, ставшего внешним по отношению к носителям сексуальности, манифестирует успение идей как воспроизводства, так и механического наслаждения.

Жаждущая пустота соблазняет сверкающей хромированной атрибутикой, стерильной чистотой на месте выгребной ямы, и этой переверсивной трансплантацией развоплащает потенциальную метафору вожделения. Стальная блестящая труба, подведённая к удлинённому белоснежному стойлу, оканчивающемуся загнутым краем исполинского языка, оказывается местом слива нечистот. Чёрные перегородки кабинок одиночной интимности, их стенки, не доходящие до пола, и выставляющие чужие щиколотки на обозрение — места испражнений; мраморная столешница с вмонтированными раковинами, над каждой из которых склонились два щупальца — массивное и основательное крана и тонкое жало проводника моющей жидкости манифестируют сегрегацию функции сексуальности на оплодотворение струйкой мыла и выхолощенность долгого напора воды. Кран как объект доступности и лёгкости удовлетворения — регуляция теплоты, напора, направления. Податчик мыла выступает антагонистом крана — как непререкаемая и нерегулируемая инъекция, семенной канал, вскрытый и вынесенный вовне. Эти объекты симбиотичны и совместно предназначены для обретения чистоты, утраченной среди металла и кафеля.

Внезапно сигнал детектора движения проникает сквозь меня. Я перестаю находиться напротив него и на какой-то миг становлюсь прозрачным. Более не встречая сопротивления, волна проходит сквозь, и пиша, что волна проходит сквозь, я не уверен в верности формулировки, ибо возможно, что в виду моего оголившегося отсутствия, волна лишь проходит, не встретив объект сопротивления или же объекта, сквозь который я самонадеянно пишу её пройти, делая таким образом всякое сквозь избытком. Отразившись, сигнал возвращается, не встретив на своём пути препятствия моей спины. Обретя вожделенное одиночество и восстановив пустотную сексуальность вне наблюдателя, писсуар с облегчением включает смыв. Став прозрачным, я смотрю на обволакивающие струи воды, говорящие мне, что отныне моя бесплотность несомненна и лишена всякой диффузии. Прежняя рассеянность сходит на нет вместе со своим владельцем.

Я стал внеположен телу и сквозь меня
Я стал внеположен телу и сквозь меня
Я стал внеположен телу и сквозь меня

Когда я ссу в туалете, временами я задумываюсь о чём-то и перестаю существовать, и тогда туалет включает смыв, чтобы вернуть меня в себя, ибо на моём месте туалет больше не видит меня.

Нет больше ни политического, ни художественного авангарда, который был бы способен предвосхищать и критиковать во имя желания, во имя перемен, во имя освобождения форм.