сплюхам

где мой чепух, блистательный и влажный
куда завёл его его чепец (или чепцы)?
он входит в избу, сам горящий и прекрасный (отважный)
сжимая солнце под уздцы
светило рвётся и кричит пусти
мой чепухен, ужасный и суровый
не отпускает огнегривого домой
а что-то шепчет, утешает и ласкает
по холке проводя ладонью:
стой, напылаешься ещё,
окалину протубераня, набуянишь
задевши жаром небеса
но ночь сейчас
и нужно спать
а не пылать, не жечь сердца,
сейчас глагольствовать не надо
сиди, здесь хата ледяная,
и молока пастеризованного крынка
так пей же, мне обрыдло рыкать
кричать, как с колесницы, надрываясь
кнут заводя за мудака
бродяга сол, отведай яду, успокойся
я сам, чепух отважный, сверхгорюч
но чепуха моя такого свойства
что не пронзит её твой луч

В Сибирь, в Сибирь!

Прошла термоядерная весна, наступило атомное лето. У женщин выпали волосы и истлела одежда, мужчины потемнели от радиации и приосанились. Ядовитый бриз трогает сонные лица с голубыми глазами. От этого прикосновения, тёплого и мягкого, как нагретый шёлк, на губах появляется улыбка, и губы цедят — лето, ах лето.

Лето жарке будет смелым и лёгким. Наступит сезон шляп и босоножек, парусиновых штанов и игристого вина. Зимний редактор заснёт в берлоге и на его место придёт сменщик — летний редактор, весёлый и загорелый. Собственно, он уже здесь, зашёл в кабинет и смеётся, глядя в окно.

Стройной секретарше он диктует рецепт коктейля, который сам пьёт вместо утреннего кофе: одна треть белого вина, две трети минеральной воды, лимон и лёд по вкусу. Коктейль называется Летний Новосибирск, не подаётся нигде, прекрасно утоляет жажду. И добавляет — срочно в номер!

С новым Летом, с новым Счастьем!

Мышиные гетеры

купил себе новые кеды
а за мной увязались какие-то педы

нет, я не пидар — я другой,
с челом возвышенным и ясным
под ним извилины прекрасны
над ним кепчонка золотой
нет, я ни пед, я страстный мачо
суровый рубленый брюнет
звонит брегет обед и плачет
разочарованный корнет
партер рыдает, ложе вторя
не может быть, чтоб не был гей
а я стою, покой и воля
разлиты на душе моей
и мускул чувствую глубинный
топорщатся усы и стек
вы сами пидары, любимые,
пусть вам сопутствует успех
но не со мной, а с тем корнетом
что пьёт шато, ест виноград
завив свои ресницы длинны
он не откажет вам сейчас
мне девы руки пожимали
я им махал платком во след
в петлице жимолость печальна
все дамы — дуры, я — не пед

домашнее чтение

трудно петь, покемоны сгорели
вечер вошёл, понедельник прядя
турманы в комнату прилетели и сели
глазам-икринками на меня глядя

не смотри в упор, перелётный голубь
зенки твои, как плевела во ржи
голову скрутим, на штык наколем
в школе чучелом станешь служить

налетались вдосталь, товарищи птицы
время очистить небеса, чтобы без клякс
плыли белые облака, как на картинах товарища Кукрыниксы.
птиц этих надобно — раз и квас!

прудом тел, карамелью молений
костёр потухал, отекая во мглу
вам, уважаемый гражданин козумеля
сторицей возвращаем хромированный ледоруб

получите в череп и распишитесь мозгом
доставлен в целостности, без потерь
многие в дело наше отказываются поверить
станет легче их убедить теперь

удом бел, заполошный пропеллер —
под потолок подлетел и сел
Карлсон, дорогой, малиновое варенье
стоит в шкафу, третья банка слева

Монокулярный хлам

Собирается на магнитах некоторая подгляженная там и тут чепуха, и блазнит милой блеклостью, пыльной тусклостью. Чепуха очаровывает той пустотой, сквозь которую, как в случае с мифическим виниловым звуком, достраиваются отсутствующие на оригинале прелести. Собственно, претензия к перфекционизму состоит в отсутствие пространства манёвра для воображения, в формальной ригористичности. Законченность объекта замыкает и механизм, дорисовывающий загадку. Перфекционизм оставляет место разве что идейным поискам, концептуальным упражнениям, урезая столь милые охи выдуманных красот.

Нечёткость, размытость, недоделанность приближает объект к его идее. Объект сам оказывается ещё/уже не оригиналом, и, адресуя идею, выходит много более совершенным, благодаря отсутствию в идее тех самых изъянов, которые и позволяют ему эту идею адресовать. Одним из таких объектов репрезентации идеала является новый чёрно-белый телевизор, который живёт у меня на холодильнике, и который я никогда не включаю.

в поисках своего телевизора

Чук и Герда

1.

Любил ли Чук Герду — быль тушуется, испорченные телефоны никнут. Но по перекрёсткам больших городов поныне веют пылью буранчики их свар.
Сказочники говорят, что Герда любила Чука. В минуты горькой близости она звала его Кай. Они были братья и сёстры.
Кай пылал горячей летней жменью свежей жизни, был сухощав, широкорук и рассыпчат. Он был не как Герда, он был как Чук. Он был Чук.
Герда таяла льдом. Она была прозрачной твердью, горельеф её грудей и губ плавился, и утром застывал снова, искрясь.
Герде, чтобы жить, нужен был хлад и синее солнце. Чук же носил русые, растрёпанные волосы и мог войти в дом, кусая спелый ранет.
Чук хотел лежать во дворе, натянув гамак, хотел на пляже брать в краткий найм топчан. Герда ела наст и могла умножить одно число на другое.

Однажды, повествуют хрупкие жёлтые хроники, тряся высушенными головками, как маки, настало жаркое летнее время. Герда просила Кая о снеге. Но Кай не мог исполнить снег. Гея текла и хотела кристаллов, а Чук ходил на рыбалку и ел крыжовник. Герда рдела и пряталась в подвале от злого жала погоды. Кай сидел на веранде, листая каталог охотничьих зубров. В одно из воскресений Чук, закинув на плечо серебристого карпа, возвращался с реки. На своём пути он встретил Снежную Королеву, повалил её в тень и не вернулся домой, потому что ушёл в ледяной дворец.

2.

Горе придало Герде алебастра. К своей попе она прикрепила приклад. Потом она положила внутрь себя победитовую стрелу, купила коньки, красную вязаную шапочку и отправилась в Лапландию. На шестой день пути дорогу ей преградил зубр. Гея вспомнила своего отца и посмотрела на зубра из-под юбки. Зубр стушевался и, смущённо блея, оттанцевал прочь. Смелая Герда двинулась дальше, но глаза Герды были мокры.

Долго ли, двунадесятницей ли, но шаги привели Герду к стеклянной скале. Внутри скалы Чук в синих пупырышках засунул кулак в пизду Снежной Королеве. Все спали. Падал лёгкий снежок, потрескивал свежий морозец, манили тишиной туманные сугробы, месяц обещал плыть ясно и тихо. Белые мухи журчали на ветках.

Напротив скалы росла гранитная плита. Герда отошла к ней и всем упёрлась в неё. Она сняла с себя одежду и осталась опрозрачнивать в наступающей ночи. Когда луна коснулась скрипа её шагов, кожа её уже была из металла. Из осклабленной пасти выпирал смертельный штырь. Тело исчезло. Набежало светлое облако, во дворце послышался тяжёлый треск и зазвенели стволы деревьев: челядь готовилась к новому сумеречному балу. Селениты справляли полдень. Пар дыхания замрзл, кк сслк пдл внз.

Тгд Грд встрлл. Стрл плтл прм, млк вбрр. Стрл прнзл лдн дврц, пршл сквозь Чука и убила Снежную Королеву взрывом тёплой крови. По дворцу разбежались шустрые трещины, и вскоре он, шипя и кряхтя, осел влажной крошкой на гладкий каток. А рядом с гранитной, в сияющий сланец, плитой осталось тёплая солёная лужа, из которой росла малиновая яблоня.

3.

Говорят, что Чук не погиб. Бичи рассказывают, что Чук стал геологом и вырастил бороду. Он сделался суровым бескровным алюминием с магнитными следами ног.

4.

Говорят, что Герда стала лиловой и кроткой. Говорят, их видели на приисках старатели, и они летели высоко в небе, как рыбы. Некоторые золотоносцы утверждают, что они сложили из снега избушку и талая Герда гладит там морозного Кая. Существует поверие, что встреча с Гердой сулит удачу, а с Чуком — хромоту.

5.

Городские говорят, что у Кая был брат-близнец, Гек. Что Гек всегда был геологом и что в одной из экспедицией он встретил голую прозрачную девушку, которую с тех пор всюду возил с собой в хрустальном чемодане. Говорят, что когда Гек узнал о судьбе своего старшего брата Чука, то хотел разбить хрусталь ледорубом, но потом передумал и лишь запер на три оборота и выбросил ключ в быстрый, переливчатый ручей.

6.

Чук и Герда ничего не говорят, а только ждут заморозков, как хлеба. Тогда они встречаются на прогалинах и играют в снежки до первых снегирей.

Чистый воздух подвалов

Я работал в газете (я убит подо Ржевом) метранпажем. Ретроспективно — замшелой и косной (в безымянном болоте в пятой роте на левом). В газету часто приходили психи, по прочтении оказывавшиеся литераторами, но иногда остававшиеся тем, чем казались на первый взгляд — просто психами (я не слышал разрыва). Просто психи не могли произвести прочитываемый текст, но витиевато кружили на тему желаний (и не видел той вспышки), планов и общих методологических указаний. Сложно психи приносили тексты порой удачные, ура-читаемые (точно в пропасть с обрыва), но всё же не печатные (некий проситель страничной площади сперва показал справку о том, что он шизофреник и лечится, но не опасен, а потом предъявил две стопки рукописных листов, в которых доказывал, что шизофрения заразна(и ни дна, ни покрышки)).

Многие психи было штатными (и во всем этом мире до конца его дней) сотрудниками журнала. Или не вполне штатными (ни петлички, ни лычки), может, оплата была погонной — тем не менее, откуда-то (с гимнастерки моей) брались гороскопы (я – где корни слепые ищут корма во тьме), кроссворды, прогнозы погоды (я – где с облаком пыли ходит рожь на холме), только программу телепередач присылали (я – где крик петушиный на заре по росе) перед самым спуском полосы. Прочие опусы мерно правились по мере течения дней (я где ваши машины воздух рвут на шоссе), газета выходила ни то два раза в неделю, ни то чуть меньше, сухопарая корректорша номер раз чиркала карандашиком (<..>), её молодая напарница курила в углу (там, куда на поминки даже мать не придет) и звонила своему второму мужу. Перед выходом все сидели до ночи, курили, заказывали пиццу или какую-ту иную далму пополам с гамбургером, и только техническому персоналу пиво до контрольного звонка из типографии было нельзя.

И было хорошо и вольготно: ассистент корректора нагадала мне по руке, что я буду курить до пятидесяти шести лет, но много раз бросать; редакция переехала в подвал на Пушкинскую улицу (летом горького года я убит); а тепло было даже зимой (для меня ни известий, ни сводок после этого дня). Стали приезжать татары и хотеть со мной дружить, потому что я тоже был татарин, о чём написали в телефонной книге. На работу наняли коренастого Ибрагима, только его звали иначе, но не Айвар. Я звал его эфенди, потому что я был тогда татарин, а не Айвар был уже сед. Эфенди стал выпускающим редактором, предвыпускной ночью он отслеживал ляпсусы в кроссвордах, вымарывал последние опечатки и приносил на ночной ужин дольки узбекских дынь, к шипучей радости штата редакции.

Одним из психов полусвета, то есть психом сумеречным, пишущим тексты на грани между газетной явью и пятью часами редакторской правки, был Некто На К, писавший под псевдоним на Л детективы, и под псевдонимом на Р мягкую эротику в субботнее приложение. Эти буквы — всё, что у меня осталось, а не дань уважения теории заговора или своеобразным литературным традициям малых землемерных народов на К. Он был жовиальным щеглом, как я его помню, гордым человеком с кожаным портфелем, в котром жили страницы. Эти страницы неизменно приводили эфенди в опиумную истерику — прочитав абзац, он закрывал глаза, останавливал дыхание и начинал мелко трястись на стуле. Иногда из него вырывались, обойдя восточную сдержанность, те катышы словесного гашиша, которые ввергали его в блаженную вибрацию. Он выдыхал их, как выдыхают дым в рот любимой женщины.

Мне не всегда было понятно, почему именно это, а не сопредельное предложение/словосочетание оказывало наркотический эффект. Но две тягучих ночных фразы из репертуара тоскливого детективщика застряли настолько навечно, насколько возможно. Одну я часто проговариваю вслух, пересказывая примерно эту же историю, может разве без Твардовского. Вторую держу про себя, мантрически перебирая в горле слова. И эту Другую, секретную фразу невозможно более замалчивать, скрывать и таить — приспело время, мелко подскакивая на стуле, выдохнуть её вопреки всему, отдаться внутреннему хохоту. Под неё эфенди, кажется, подавился виноградом, и она вышла из него вместе с мякотью:

они бы продолжали убивать таксистов

Поэт в изгнании ещё больше, чем поэт в России

Пользуясь случаем Дима Бавильский передаёт привет своим друзьям и просто знакомым
Злопыхатели полагают, что Дима Бавильский был подвергнут остракизму за публикацию записей имморалиста и катечкиной
Точные причины уточняются
Обездоленный, он смотрит френд-ленты Других и печалится об отсутствии собственной
Чувствует Дима себя хорошо и держится бодро
Мои друзья, — заметил Дмитрий Бавильский в кртакой записке, выпавшей у него из кармана во время прогулки, — самые лучшие люди, и мне очень их не хватает. В целях конспирации записка была подписана анонимно — cortazar.
На прощание, когда меня уже уводили из скромно обставленной нарами диминой камеры, я выкинул в воздух плотно сжатый кулак. Грустно улыбаясь, Дима оставался позади.