Прямо

В Безбожном переулке, где Окуджава жил, был бар. Сперва слыл приличным, а потом как-то незаметно испортился. В него захожу, а запой уже две недели, и прошу свою всегдашнюю бутылку коньяка. Пью и засыпаю с ней в обнимку.

Открываю глаза и чувствую, что далеко идти не смогу. Думаю, как быть, и вспоминаю, что: в двух подъездах от бара живёт мой приятель, тоже художник, Лёша.

Шкандыбаю к нему на четвёртый этаж. Звоню; дверь мне открывает старуха с длинными седыми волосами, вся словно в тине. Я спрашиваю – Лёша дома? Она сухо отвечает «нет» и закрывает дверь. Я ставлю в проём ногу и смотрю на неё. Вы боитесь пауков, мышей, змей? – спрашивает старуха. Не боюсь. Дверь открывается, я прохожу в квартиру. Делаю пару шагов и вижу в коридоре кресло, с высокой спинкой и прямыми подлокотниками, будто императорский трон, окованный медью.

Сажусь в него, и наваливается всё, что было в этой квартире – встречи, расставания, разговоры, ссоры, скрип мебели, стук дверей, кем-то прочитанные страницы. Каждое слово, здесь записанное, сказанное или прочтённое, звучит во мне. Скандал длится три часа. Я понимаю, что схожу с ума, что это кошмар, я весь мокрый от пота. Наконец, начинаю приходить в себя и вижу в конце коридора кухню. Там на табурете сидит мой приятель Лёша.

Встаю, иду к нему, а вся квартира полна котиками. Всюду мелкие рыжие котики: трутся об ноги, сидят за горшками с цветами. Даже из хлебницы, когда открываешь её, выбегают маленькие рыжие котики. Они повсюду — такие милые, пушистые, на них страшно наступить и раздавить.

Выбегаю на улицу, и несусь по проспекту Мира, прямо по дороге. Сзади КамАЗ догоняет, сигналит – куда тебе? Я прыгаю в кабину – Прямо, говорю, едь прямо.

Механизмы насыщения

На Петровке стоит спотыкашка, и на ней намелено: “У нас действуют счастливые часы”.

У нас действуют счастливые часы

Думая о том, что мои, по-видимому, сломались, и завидуя механическому счастию обесцененых ед, я вынул из головы настенный иконоклазм пожара, стащенный мной из банка Raiffessen: “Способ оповещения о пожаре речевой”

Способ оповещения о пожаре речевой

Навязчивый речевой способ оповещения, нимало досадующий меня, проявляется постоянно: от сурового окрика “В чём дело?” в момент, когда я оказываюсь невольным свидетелем аварии, до загадочного напитка капучино в мужском роде. Идиотская судьба мужественного кофе объяснима историческим ко(х)фием. Новые же элементы таблицы Менделеева капучиний, а также латтий и моккий (атомный вес больше всех известных элементов, валентность максимальная) всё же принадлежат мною выдуманному рекламному плакату, а не оповещению о спешиалс, этому воплощению исконного русского гостеприимства, на время работы счастливых часов, впрочем, отменяемому.

История о Серёже, ставшем перед смертью маркитанткой

Continue reading

В далёкой Ебении ночи как дни текут
Ноги вязнут в смоле полудня
Названию вопреки не ебут
Никого туземцы. Словом Блудни
Называя упорный труд
По добыче искр из кремня

Шишкин и медведи (на злобу дня)

Украсть можно не всегда. Украсть — это специфическая ситуация, обусловленная в основном положением владельца.

Нельзя украсть Гамлета. Можно назвать своего персонажа Гамлет, заставить его говорить Быть или не Быть, а также плыть или не плыть на корабле во Францию, но украсть его у Шекспира не удастся — ни Стоппарду, ни провинциальному драматическому театру. На каком бы языке не было написано Друг мой, друг мой, я очень и очень болен, кражи не состоится — даже если автором будет считаться Емельян Пугачёв или донские казаки. У невежд достаточно проблем идентификации и без Есенина. Украсть можно у подписанной рукописи, найденной в бутылке, или у статьи в губернской газете, но не у другого печатаемого автора.

Абсурд копирайта состоит в том, что мы не можем украсть авторские права — только авторские дивиденды. Он должен был бы называться не copy-, а royalties-right.

Проблема Шишкина отягчается тем фактом, что он не умеет писать. Т.е. он умеет писать в том же смысле, в каком умеет печатать принтер. Он не может никого научить писать, или объяснить идеи своего письма, или написать что-то, что не было бы Шишкиным. Он вполне себе автомат, набитый под завязку старыми газетами, школьной программой, курсом литературы и прочей скучной дребеденью — такой же, как и его романы, полные вкуса и охов.

Когда он берёт цитату из опубликованной книги Веры Пановой, не происходит ровно ничего. Вера Панова остаётся там, где она всегда была, Шишкин по-прежнему пишет как Шишкин, и лишь литературоведам подкинут кусок на поживу “влияние женской прозы середины NN-ых годов на развитие мета-романа XX-х”. Ничего прочего не случилось.

Но тут на сцену выходят иные механизмы, жадные игрушечные волки с заводными челюстями. Это, в общем случае, критики, автоматы производства суждения. Они атакуют статус, а не текст, морально-этические императивы, нравственность и прочее говно. Такая атака ожиданна, скучна и должна быть использована для поднятия собственного положения, коль скоро это положение обозначено.

Здесь изначальный капкан ситуации защёлкивается, перерубая Шишкина пополам той неспособностью письма, которая и ввела его в поле зрения критиков. Не умея объяснить, он составляет открытое письмо, где пытается что-то сказать. Но он не может говорить, Шишкин есть чистый автомат для написания высокоморальных дидактических романов. И когда он пытается выступить на собственном поле с позиции постороннего, то случается фиаско, полный провал — как если бы человек, знающий русский, взялся составить его грамматику, или с детства танцующий сальсу аргентинец попытался бы объяснить свои па. И в результате получается, что там, где должно было бы быть мягкое и ироничное Surprise звучит странное и смущающее Превед

P.S. Миша, не бзди! Пиши исчо!

Разговор с товарищем принтером

Друкер мій, друкер мій
Я дуже і дуже хворий
Не відомо відкіля взявся цей біль
Чи то вітер зав’є, орашая мозки алкоголем, як кров’ю
Чи те осінь у вересень шепотить вереском і ковиллю
Чи шо?

Я на шиї ноги маячити більше не можу
Махаю вухами як крилами птах
Надпишу на листі – з України з любов’ю
Відішлю невагомої перинкою в шлях
Щоб зотліла мова моя у твоїх проводах
Щоб було

Відлетіли усі – і листи, і птахи
Ці від гілок, а ті на південь
Б’ються в кватирку нічні комахи
Але у дзеркало тварин не видно
Принтер-зрадник раптом надрукував мені лист:
Чорна людина, ти препоганий гість

Жиды и мертвецы

Мертвец не мёртв. Мертвецки пьяный жив, но он скорее жид. Мертвецки пьяный становится жидом в момент отказа от своего разума и навыков, отказа от самого себя в известной и привычной конфигурации. Сложив с себя полномочия вменяемого и социального субъекта, он остаётся действовать в новых рамках, рамках неуполномачивания. Эти рамки можно было бы назвать Законом — тем законом, который не дано преступить хотя бы ввиду его неизвестности. Это тот Закон, исходя из которого формулируется апория: Бог есть, но Он безымянен.

Так мертвецки пьяный умирает для известного. Он остаётся наедине с неизведанным собой, следующим неведомым правилам. Он неузнаваем для знавших его в социальной, секулярной ситуации – и оттого можно объявить его смерть, смерть его субъекта, которая вполне реальна – кроме того только, что не фатальна для тела.

Первое что производит мертвецки пьяный – это тело жида. Тело слабое, но хитрое, падающее, но неуязвимое. Тело жида аморфно, ибо не имеет единственного хозяина. Оно есть соборное тело, сконцентрированное в точке — это тело группы, воплощённое вовне, но не утратившее родовых связей, которые оберегают его. Результирующая зыбкость представляет собой не замешательство, не нерешительность, а свершившую множественность выборов. Вся сумма выборов уже была сделана в коллективном теле, которое теперь разнородно диктует предписания своему манифестанту. Таким образом пьяный оказывается много менее уязвим повседневным опасностям.

Тело жида, или мертвецки пьяного, однако, лишено возможности Спасения. Пьяный, утратив человеческий облик, тем не менее, осознаёт утрату через наступившую неуязвимую смертность. (Под неуязвимостью смертности я буду понимать автономную телесность при состоянии смерти его субъекта). Спасение индивидуально, и пьяный, умертвивший в себе индивида, оказывается перед выбором Агосфена: жить вечно без любви или же убить себя любовью. Это выбор между вечно воспроизводящим автоматом безличия и неизбежной смертью уникальности. В случае выбора второго варианта наступает добровольное отрезвление, отрезвление через грех гордыни. Происходит возвращение из начально желаемого состояния в состояние мучительной, болезненной осознанности и мутной надежды на Спасение, Спасение как ложь вечного сохранения индивидуальности.

Таким образом опыт чрезмерного алкогольного употребления трансгрессивен, но по ту сторону опыта не стоит неизведанное, а лишь жиды и мертвецы. Жиды представляют собой коллективное и вечное автоматическое тело, в то время как мертвецы оказываются фантазмом Спасения субъекта, т.е. трезвого взгляда на вещи.